1. Skip to Menu
  2. Skip to Content
  3. Skip to Footer
 
FacebookTwitterVkontakteLivejournal

Константин Леонтьев и медицина. Публицистический очерк

leontlev konstantinСправка
Леонтьев, Константин Николаевич
(1831—1891) — публицист и повествователь, оригинальный и та­лантливый проповедник; из калужских помещиков, учился медицине в Московском университете, бьл в Крымскую кампанию военным врачом, потом домашним и сельским врачом в Нижегородской губер­нии. После краткого пребывания в Петербурге поступил в азиатский департамент Министерства иностранных дел и 10лет (1863—73) прожил в Турции, занимая различные консульские должности. Выйдя в отставку, провел более года на Афоне, а затем вернулся в Россию, где жил большей частью в своей деревне. В 1880 г. был помощником редактора «Варшавского Дневника», князя Н. Голицына, потом был назначен цензором в Москву. В 1887 г. опять вышел в отставку, по­селился в Оптиной пустыни и через 4 года, приняв тайное постриже­ние с именем Климент, перехал в Сергиев Посад, где и умер 12 ноября 1891 г.

 

Учителя

В продолжение пяти лет Константин Николаевич Леонтьев изучал медицину в Московском университете (1849—1854). Леонтьев-студент учился у превосходных профессоров. Сре­ди них особенно выделялся Ф. И. Иноземцев (1802—1869); восточ­ного происхождения, вероятно перс.

Иноземцев был «добрым и вместе с тем энергическим русским барином, с удачной примесью азиатской крови и азиатской се­рьезности, — или даже каким-то великодушным и благородным поэтом с берегов Инда или Евфрата, поступившим, по обстоя­тельствам, на коронную службу к Белому Царю». А лицо его, уз­кое и темное, было «приятно некрасивое и исполненное тихого достоинства», что, по мнению Леонтьева, оправдывало загадоч­ность его натуры.

Вот как отзывался о лекциях Иноземцева профессор А. Н. Мак­лаков: «Как сейчас вижу это умное подвижное лицо, эти горящие глаза, слышу это живое, блестящее, серьезное изложение, в кото­ром слышалась искренность, чувствовалось увлечение. Лекции эти захватывали слушателей и водворяли среди них такую тишину, ка­кой не всегда можно достигнуть внешними мерами. Мудрено ли, что эти блестящие лекции, всегда носившие на себе печать ори­гинальности, возбуждавшие новые вопросы, оказывали влияние на слушателей и вселяли в них любовь к науке».

Многие опытные врачи помнят «капли доктора Иноземцева». В XIX—XX веках они вошли в практику при лечении холеры, а так­же применялись при желудочно-кишечных расстройствах для пе­ристальтики и уменьшения болей.

Интересно, что именно капли доктора Иноземцева привели Константина Леонтьева к Богу уже после окончания Московского университета. Вот как было дело.

В 1870 году русский консул Константин Николаевич Леонтьев приехал в далекую от Константинополя местность. Время было жаркое. Леонтьев по делам службы принял местных торговцев. Собеседники преподнесли ему икону. Леонтьев даже не взглянул, какая икона, просто приказал повесить на стену. Затем он от­правился гулять, заходил в ресторан, возвратился домой усталый и разгоряченный от жары, разделся и с удовольствием улегся спать у открытого окошка, обвеваемый прохладным ветерком.

А проснулся Леонтьев от холода и конвульсий в животе. Нача­лись понос и рвота. Холодный пот. Это были классические симп­томы холеры.

Что делать? Поблизости не было ни врача, ни аптеки. Леонтьев приказал слуге отправить телеграмму в Константинополь. Но это было почти бесполезно. Далеко.

Будущего писателя охватил страх, припадки все усиливались. Он лежал, изнемогая, на диване, и взгляд случайно упал на икону, что висела напротив. Оказалось, что это была Божия Матерь. Кон­стантин Николаевич стал всматриваться.

Лик был грустен и строг.

Леонтьеву между тем становилось все хуже. Ах, как не хотелось умирать! Как страстно хотелось жить!

Пристальный взгляд Божией Матери начал раздражать его.

Ему казалось, что Она пророчит ему смерть, и Леонтьев в при­падке ярости крикнул иконе, потрясая кулаком: «Рано, Матушка, рано! Ошиблась. Я бы мог еще много сделать в жизни». Припадки страха и гнева долго чередовались с холерными симптомами, а по­том его охватило чувство беспомощной покорности.

Леонтьев начал молиться Божией Матери, умоляя спасти и обе­щая, что примет монашество.

И тут произошло нечто, показавшееся чудом.

Леонтьев вдруг вспомнил — точно кто-то шепнул, — что у него есть капли доктора Иноземцева.

Леонтьев-врач хорошо знал дозировку и проглотил нужную порцию. Лекарство быстро подействовало, больной впал в забы­тье, крепко заснул и спал чуть не целые сутки. Проснулся совер­шенно здоровым и бодрым.

Вера Константина Николаевича окрепла и впоследствии при­вела в Оптину пустынь, где он принял монашеский постриг.

Но вернемся к университетским учителям К. Н. Леонтьева.

Кризис медицины

Московская знаменитость A. О. Овер (1804—1864), обрусевший француз, был красив, но красота его была «несколько противная — французская, холодная, сухая.». Он напоминал Леонтьеву «храб­рого, распорядительного и злого зуавского полковника, крик­ливого и смелого француза parvenu».

Сравнивая своих учителей Иноземцева и Овера, Леонтьев уве­ряет, что даже парижанин должен был бы согласиться, что прият­но-некрасивый перс Иноземцев был изящнее противно-красивого француза!

А. О. Овер вошел в историю как врач, руководивший послед­ним лечением Н. В. Гоголя. В последние дни писателя под его руководством работал консилиум врачей, имевших самое непос­редственное отношение к преподаванию медицины в Московском университете.

Вот как уже в наше время описал одну из встреч Овера и Гого­ля профессор М. И. Давыдов в своем труде «Тайна смерти Гоголя» (журнал «Урал», 2005, № 1).

1 февраля 1852 года А. О. Овер увидел Н. В. Гоголя у Аксако­вых, когда приезжал консультировать жену Сергея Тимофеевича. В прихожей Овер встретил Гоголя и вдруг промолвил: «Несчаст­ный!»

«Кто несчастный? — спросила Вера Сергеевна, дочь писателя Аксакова. — Да ведь это Гоголь!»

«Да, вот несчастный!»

«Отчего же несчастный?»

«Ипохондрик. Не приведи бог его лечить, это ужасно!»

Опытный диагност, возможно, уловил по внешнему виду Гого­ля ухудшение самочувствия.

А. О. Овер считал Гоголя очень трудным пациентом.

Доктор А. Т. Тарасенков оставил нам замечательные воспоми­нания о последних днях жизни Гоголя. Из этих воспоминаний лег­ко понять, какими основными методами пользовались в то время клиницисты при лечении тяжелых больных.

Ниже приводится текст воспоминаний доктора А. Т. Тарасен- кова, датированный 20 февраля 1852 года (по работе профессора М. И. Давыдова).

«Когда я возвратился через три часа после ухода, в шестом часу вечера, уже ванна была сделана, у ноздрей висели шесть крупных пиявок; к голове приложена примочка. Рассказывают, что, когда его раздевали и сажали в ванну, он сильно стонал, кричал, говорил, что это делают напрасно; после того как его положили опять в пос­тель без белья, голого, он проговорил: "Покройте плечо, закройте спину!"; а когда ставили пиявки, он повторял: "Не надо!"; когда они были поставлены, он твердил: "Снимите пиявки, поднимите (ото рта) пиявки!" — и стремился их достать рукою. При мне они висели еще долго, его руку держали с силою, чтобы он до них не касался. Приехали в седьмом часу Овер и Клименков; они велели подолее поддерживать кровотечение, ставить горчичники на конечности, потом мушку (возбуждающее средство) на затылок, лед на голову и внутрь отвар алтейного корня с лавровишневой водой. Обраще­ние их было неумолимое; они распоряжались, как с сумасшедшим, кричали перед ним, как перед трупом. Клименков приставал к нему, мял, ворочал, поливал на голову какой-то едкий спирт, и, когда больной от этого стонал, доктор спрашивал, продолжая поливать: "Что болит? А? Говорите же!" Но тот стонал и не отвечал. Они уе­хали, я остался во весь вечер до 12 часов и внимательно наблюдал за происходящим. Пульс скоро и явственно упал, делался еще чаще и слабее, дыхание, уже затрудненное утром, становилось еще тяже­лее; уже больной сам поворачиваться не мог, лежал смирно на одном боку и был покоен, когда ничего не делали с ним; от горчичников (поставленных на руки и ноги) стонал; по вставлении нового суппо­зитория вскрикнул громко; по временам явственно повторял: "Давай пить!" Уже поздно вечером он стал забываться, терять память. "Давай бочонок!" — произнес он однажды, показывая, что желает пить. Ему подали прежнюю рюмку с бульоном, но он уже не мог сам приподнять голову и держать рюмку, надобно было придержать то и другое, чтоб он был в состоянии выпить поданное. Еще позже он по временам бормотал что-то невнятное, как бы во сне, или пов­торял несколько раз: "Давай, давай! Ну, что же!" Часу в одиннад­цатом он закричал громко: "Лестницу, поскорее, давай лестницу!.." Казалось, ему хотелось встать. Его подняли с постели, посадили на кресло. В это время он уже так ослабел, что голова его не могла держаться на шее и падала машинально, как у новорожденного ре­бенка. Тут привязали ему мушку на шею, надели рубашку (он лежал после ванны голый); он только стонал. Когда его опять укладывали в постель, он потерял все чувства; пульс у него перестал биться; он захрипел, глаза его раскрылись, но представлялись безжизненны­ми. Казалось, что наступает смерть, но это был обморок, который длился несколько минут. Пульс возвратился вскоре, но сделался едва приметным. После этого обморока Гоголь уже не просил более ни пить, ни поворачиваться; постоянно лежал на спине с закрыты­ми глазами, не произнося ни слова. В двенадцатом часу ночи стали холодеть ноги. Я положил кувшин с горячею водою, стал почаще да­вать проглатывать бульон, и это, по-видимому, его оживляло; одна­ко ж вскоре дыхание сделалось хриплое и еще более затрудненное, кожа покрылась холодной испариною, под глазами посинело, лицо осунулось, как у мертвеца. В таком положении оставил я страдаль­ца, чтобы опять не столкнуться с медиком-палачом, убежденным в том, что он спасает человека; я хотел дать успокоение графу Тол­стому, который без того не уходил в свою комнату. Рассказали мне, что Клименков приехал вскоре после меня, пробыл с ним ночью несколько часов: давал ему каломель, обкладывал все тело горячим хлебом; при этом опять возобновился стон и пронзительный крик. Все это, вероятно, помогло ему умереть».

Н. В. Гоголь ушел из жизни в 8 часов утра 21 февраля 1852 года.

Кто знает, быть может, полное фиаско, которое потерпела московская медицинская наука при лечении великого писателя Н. В. Гоголя, сказалось и на мировосприятии студента Леонтьева, будущего талантливого публициста и повествователя?

Френология

ериод студенческой жизни в Москве не был радостным и счастливым для Леонтьева. Он болел, нуждался в день­гах, чувствовал отчуждение от медицины и от товарищей- студентов.

Леонтьев переживает период острой меланхолии, которая так характерна для даровитых юношей, полных бурных стремлений, не находящих себе удовлетворения.

Сам он хорошо характеризует свое состояние: «Мне тогда очень тяжело было жить на свете; я страдал тогда от всего — от нужды и светского самолюбия, от жизни в семье, которая мне многим не нравилась, от занятий в анатомическом театре над смрадными трупами разных несчастных и покинутых людей. от недугов теле­сных, от безверия, от боязни, что отцвету, не успевши расцвесть, от боязни рано умереть, sans avoir connu la passion, sans avoir ete aime!»

Рассказывает Леонтьев и о помощнике Овера, поляке К. Я. Млодзиевском (1818—1865): «Он был во всех отношениях не­красив — маленький, плешивый человечек с мертвым, свинцовым лицом».

Вот какие воспоминания о клинических методах того времени оставил один из студентов-медиков, современник К. Н. Леонтье­ва, по роковому стечению обстоятельств оказавшийся пациентом Иноземцева и Овера (Д-р К. Боянус. Гомеопатический вестник, 1887).

«На другой день после поступления в клинику, часов около трех пополудни, у меня открылось сильное кровотечение носом, ко­торое, будучи принято за критическое и в надежде, что послужит к облегчению моей нестерпимой и беспрерывной головной боли, было встречено весьма радостно; но видя, что к вечеру кровотече­ние не унимается, Корнелий Яковлевич Млодзиевский, товарищ мой, курсом старше меня и определенный ординатором в терапев­тической клинике, встревожился и начал принимать меры против чересчур сильного кровотечения, от которого я видимо стал осла­бевать. Пузырь со льдом, положенный на голову, не оказал ника­кого действия; я начал терять сознание и впадать в обморок; тогда Млодзиевский приступил к тампонированию носовой полости сначала казалось, что кровь остановилась, но вскоре после полу­ночи она пробила себе путь в полость зева; я потерял сознание и, что со мной было до утра, не знаю; помню только, что когда я при­шел в себя, то увидел обступивших мою кровать Овера, Федора Ива­новича Иноземцева, профессора хирургии Николая Силовича То­порова, ассистента Млодзиевского, которые советовались о мерах для осиления кровотечения. Но меня мучила нестерпимая, жгучая боль в икрах и внутренней стороне обоих бедер, и когда я стал жа­ловаться на нее, то вспомнили, что ночью были поставлены горчич­ники, которые второпях были забыты и пролежали слишком долго. Их тотчас удалили, но я по слабости не был в состоянии подняться настолько, чтобы взглянуть на болящие места. Овер, очень недо­вольный этой оплошностью, заметил, что легко могла образоваться гангрена. Насколько он был прав, об этом судить не берусь, но помню, что у меня остались бурые пятна, которые равнялись очерта­нию горчичников и которые прошли лишь по истечении двух лет или около того. Предписано было кровопускание из ноги; услышав такой приговор, я вспылил и в негодовании весьма бесцеремонно высказал свое мнение. Как? Я до потери сознания лишился массы крови в течение почти целых суток, а теперь, ради лечения, при­сужден еще лишиться крови! Да разве это лечение? Это варварство! Нет, этому не бывать! Овер улыбнулся, взял меня за руку, попросил успокоиться и, обращаясь к Млодзиевскому, приказал прописать амигдалин в миндальном молоке; тем консультация и кончилась. По мере того, как я стал принимать амигдалин, кровотечение нача­ло униматься, лихорадочные пароксизмы стали укорачиваться, так что спустя 14 или 16 дней у меня обозначилась просто трехдневная лихорадка без особенных осложнений.»

В своих воспоминаниях К. Н. Леонтьев так оценивает профес­сиональные заслуги своих профессоров: «Приятный Иноземцев был замечательным теоретиком, но лечиться лучше было у непри­ятного Овера, а вовсе неприятный Млодзиевский был зато изуми­тельным педагогом и больше "давал" студентам, чем его старшие коллеги».

Характеристики эти очень яркие и четкие. Вся манера описа­ния крайне оригинальная: ни у кого из современных Леонтьеву писателей такого своеобразия в литературно-портретной живопи­си не было.

Леонтьев-студент — сверстник и коллега двух литературных ге­роев — тургеневского Базарова и своего собственного — Руднева («В своем краю», 1864). О последнем он говорит, что стремился изобразить в нем свой идеал скромного труженика. Быть может, труженика на медицинской ниве?

Для тургеневского Базарова в природе и в науке всегда все просто и ясно, тогда как для Леонтьева и Руднева — все и непрос­то, и неясно. Сложное, богатое, туманное и яркое привлекало их в мире. И Леонтьев, и герой его романа воспринимают меди­цину исключительно поэтически.

Занимался ли Базаров чем-нибудь «сверх программы» в уни­верситете? Тургенев об этом умалчивает — вероятно, по незнанию предмета, т. е. медицины. Тургенев не учился на медицинском фа­культете Московского университета.

А у Леонтьева и Руднева было одно чисто медицинское увлече­ние. Это была френология, спорная и в то же время поэтическая околомедицинская полунаука того времени, которой, в частности, и знаменитый Козьма Прутков посвятил свою пьесу («Черепослов, сиречь Френолог», впервые опубликована в «Современнике» № 5, 1860 год, с примечанием Н. А. Добролюбова).

Отец френологии — Франц Иосиф Галль (1758—1828) — пы­тался определить характер человека по черепным выпуклостям (буграм). У него в то время было немало последователей, и труды их Леонтьев внимательно изучал.

Леонтьева особенно увлекала символика человеческого образа Карла Густава Каруса (1789-1869), анатома и философа, который в часы досуга занимался рисованием неплохих пейзажей.

Студент Леонтьев был одержим «символикой» Каруса и даже во время лекций пытался определить характер профессоров по «ар­хитектуре» их черепной коробки.

Так, у осторожного Млодзиевского он обнаружил шишку за но­мером двенадцатым! Это оказалась шишка осмотрительности.

Земский врач Руднев, герой романа Леонтьева, тоже по Карусу, определяет типы своих соседей-помещиков и совершенно неожи­данно по выпуклостям в черепе находит у них наличие «дворян­ской крови», то есть породы, что, по его мнению, для антрополо­гии чрезвычайно важно.

Герой Тургенева, Базаров, не согласился бы с Рудневым, но едва ли бы он возражал против понятия породы в применении к объектам животноводства!

А Руднев, условно перенесенный в «Отцов и детей», после изу­чения черепных бугров оценил бы породистость Петра Кирсанова, который ничего, кроме отвращения, у Базарова не вызывает. Здесь уже породистость является отрицательным качеством.

Идеалист

азарова и других нигилистов-сверстников Леонтьева и Руд­нева восхищала несомненная научность теории Дарвина, но в человеческом обществе они стремились навсегда унич­тожить ту жестокую борьбу за существование, которую они наблю­дали в природе. Они кромсали лягушек для того, чтобы в будущем люди друг друга не резали и жили как можно дольше! Это идеа­лизм, хотя самое это определение нигилисты ненавидели.

Как Леонтьев ни отличался от «классического» типа нигилис­тов, но он тоже был идеалистом в науке. Ему хотелось найти «в фи­зиологической психологии исходную точку для великого обнов­ления человечества, для лучшего и более сообразного с "натурой" людей распределения занятий и труда». Студенту Леонтьеву тогда казалось, что со временем он укажет людям возможность «устро­ить общество» на прочных физиогномических основаниях, спра­ведливых, незыблемых и «приятных». Главное — «приятных»! Это может означать следующее: в утопии у всех человеческих особей будут приятные физиономии!

Так или иначе, но в студенческие годы Леонтьев еще свято ве­рил в утопическое человечество — прекрасное, здоровое и мирное. Он еще не жестокий эстет-пессимист, талантливый проповедник, а добрый эстет-оптимист, романтик, как отчасти и герой его рома­на «В своем краю».

Но и разница в восприятии была между автором и героем.

Сердобольный Руднев и в мире фауны сочувствовал жертве, а не победителю.

А Леонтьев-автор, комментируя философию этого своего ге­роя, безо всякого сожаления и даже с каким-то упоением говорит о борьбе за существование: «.дионея схватила муху полип схватил червяка и проглотил его, грубая змея задушила скульптур­ную серну». Кажется, здесь он впервые восхищается красотой борь­бы, несправедливости, несовершенства. А окончательные выводы из своей новой эстетики он предоставил сделать другому герою в том же романе — Милькееву, который проповедует, что справед­ливость и совершенство убьют жизнь, уничтожат красоту. И яр­ких контрастов между грубой змеей и скульптурной серной больше не будет!

Завершить эту статью о Константине Леонтьеве, выпускнике Московского университета, в чьей жизни удивительным образом переплелись медицина, искусство, литература и религия, хочется словами философа Николая Бердяева.

«У К. Леонтьева было большое художественное дарование, которое не развернулось до конца, так как было пресечено пережитым им ре­лигиозным кризисом. Романы первого периода его творчества не при­надлежат к лучшим его произведениям. В них есть прекрасные мес­та, но написаны они неровно. Художественной цельности в них нет. К. Леонтьев был импрессионистом, когда об импрессионизме еще ни­чего не говорилось. Для своего времени он был новым и оригинальным художником. Он не бьл отравлен народничеством, не проводил ни­каких общественных тенденций. У него была большая свобода и сме­лость. Он великолепно передает те томительно-прекрасные чувства, которые вызывает прошлое. В первых произведениях К. Н. чувствуется что-то тургеневское. Впоследствии творчество его приобрело большую силу и остроту. Он романтик и реалист, с очень сильным преобладанием красочности. В историях русской литерату­ры не отводят никакого места К. Леонтьеву, и это — показатель низкого уровня нашего культурного сознания и наших эстетических вкусов. К. Леонтьев, как художник, стоит в стороне от большого пути русской литературы, он почти нерусский художник. Но он бу­дет еще оценен как представитель чистого искусства. Он любил кра­сивое и отвращался от уродливого — явление редкое в нашей русской литературе».

Сейчас 197 гостей и ни одного зарегистрированного пользователя на сайте

Лампа и дымоход